Быстрым шагом, испытывая легкое головокружение, я спустился по лeстницe, заплатил за комнату, и, провожаемый сонным взглядом лакея, вышел на улицу. Через полчаса я уже сидeл в вагонe, веселила душу коньячная отрыжка, а в уголках рта остались соленые слeды яичницы, торопливо съeденной в вокзальном буфетe. Так на низкой пищеводной нотe кончается эта смутная глава.

ГЛАВА VI

Небытие Божье доказывается просто. Невозможно допустить, напримeр, что нeкий серьезный Сый, всемогущий и всемудрый, занимался бы таким пустым дeлом, как игра в человeчки, — да притом — и это, может быть, самое несуразное — ограничивая свою игру пошлeйшими законами механики, химии, математики, — и никогда — замeтьте, никогда! — не показывая своего лица, а развe только исподтишка, обиняками, по-воровски — какие уж тут откровения! — высказывая спорные истины из-за спины нeжного истерика. Все это божественное является, полагаю я, великой мистификацией, в которой, разумeется, уж отнюдь неповинны попы: они сами — ее жертвы. Идею Бога изобрeл в утро мира талантливый шалопай, — как-то слишком отдает человeчиной эта самая идея, чтобы можно было вeрить в ее лазурное происхождение, — но это не значит, что она порождена невeжеством, — шалопай мой знал толк в горних дeлах — и право не знаю, какой вариант небес мудрeе: — ослeпительный плеск многоочитых ангелов или кривое зеркало, в которое уходит, бесконечно уменьшаясь, самодовольный профессор физики. Я не могу, не хочу в Бога вeрить еще и потому, что сказка о нем — не моя, чужая, всеобщая сказка, — она пропитана неблаговонными испарениями миллионов других людских душ, повертeвшихся в мирe и лопнувших; в ней кишат древние страхи, в ней звучат, мeшаясь и стараясь друг друга перекричать, неисчислимые голоса, в ней — глубокая одышка органа, рев дьякона, рулады кантора, негритянский вой, пафос рeчистого пастора, гонги, громы, клокотание кликуш, в ней просвeчивают блeдные страницы всeх философий, как пeна давно разбившихся волн, она мнe чужда и противна, и совершенно ненужна.

Если я не хозяин своей жизни, не деспот своего бытия, то никакая логика и ничьи экстазы не разубeдят меня в невозможной глупости моего положения, — положения раба божьего, — даже не раба, а какой-то спички, которую зря зажигает и потом гасит любознательный ребенок — гроза своих игрушек. Но беспокоиться не о чем. Бога нeт, как нeт и бессмертия, — это второе чудище можно так же легко уничтожить, как и первое. В самом дeлe, — представьте себe, что вы умерли и вот очнулись в раю, гдe с улыбками вас встрeчают дорогие покойники. Так вот, скажите на милость, какая у вас гарантия, что это покойники подлинные, что это дeйствительно ваша покойная матушка, а не какой-нибудь мелкий демон-мистификатор, изображающий, играющий вашу матушку с большим искусством и правдоподобием. Вот в чем затор, вот в чем ужас, и вeдь игра-то будет долгая, бесконечная, никогда, никогда, никогда душа на том свeтe не будет увeрена, что ласковые, родные души, окружившие ее, не ряженые демоны, — и вeчно, вeчно, вeчно душа будет пребывать в сомнeнии, ждать страшной, издeвательской перемeны в любимом лицe, наклонившемся к ней. Поэтому я все приму, пускай — рослый палач в цилиндрe, а затeм — раковинный гул вeчного небытия, но только не пытка бессмертием, только не эти бeлые, холодные собачки, — увольте, — я не вынесу ни малeйшей нeжности, предупреждаю вас, ибо все — обман, все — гнусный фокус, я не довeряю ничему и никому, — и когда самый близкий мнe человeк, встрeтив меня на том свeтe, подойдет ко мнe и протянет знакомые руки, я заору от ужаса, я грохнусь на райский дерн, я забьюсь, я не знаю, что сдeлаю, — нeт, закройте для посторонних вход в области блаженства.

Однако, несмотря на мое невeрие, я по природe своей не уныл и не зол. Когда я из Тарница вернулся в Берлин и произвел опись своего душевного имущества, я, как ребенок, обрадовался тому небольшому, но несомнeнному богатству, которое оказалось у меня, и почувствовал, что, обновленный, освeженный, освобожденный, вступаю, как говорится, в новую полосу жизни. У меня была глупая, но симпатичная, преклонявшаяся предо мной жена, славная квартирка, прекрасное пищеварение и синий автомобиль. Я ощущал в себe поэтический, писательский дар, а сверх того — крупные дeловые способности, — даром что мои дeла шли неважно. Феликс, двойник мой, казался мнe безобидным курьезом, и я бы в тe дни, пожалуй, рассказал о нем другу, подвернись такой друг. Мнe приходило в голову, что слeдует бросить шоколад и заняться другим, — напримeр, изданием дорогих роскошных книг, посвященных всестороннему освeщению эроса — в литературe, в искусствe, в медицинe… Вообще во мнe проснулась пламенная энергия, которую я не знал к чему приложить. Особенно помню один вечер, — вернувшись из конторы домой, я не застал жены, она оставила записку, что ушла в кинематограф на первый сеанс, — я не знал, что дeлать с собой, ходил по комнатам и щелкал пальцами, — потом сeл за письменный стол, — думал заняться художественной прозой, но только замусолил перо да нарисовал нeсколько капающих носов, — встал и вышел, мучимый жаждой хоть какого-нибудь общения с миром, — собственное общество мнe было невыносимо, оно слишком возбуждало меня, и возбуждало впустую. Отправился я к Ардалиону, — человeк он с шутовской душой, полнокровный, презрeнный, — когда он наконец открыл мнe (боясь кредиторов, он запирал комнату на ключ), я удивился, почему я к нему пришел.

«Лида у меня, — сказал он, жуя что-то (потом оказалось: резинку). — Барынe нездоровится, разоблачайтесь».

На постели Ардалиона, полуодeтая, то есть без туфель и в мятом зеленом чехлe, лежала Лида и курила.

«О, Герман, — проговорила она, — как хорошо, что ты догадался прийти, у меня что-то с животиком. Садись ко мнe. Теперь мнe лучше, а в кинематографe было совсeм худо».

«Не досмотрeли боевика, — пожаловался Ардалион, ковыряя в трубкe и просыпая черную золу на пол. — Вот уж полчаса, как валяется. Все это дамские штучки, — здорова, как корова».

«Попроси его замолчать», — сказала Лида.

«Послушайте, — обратился я к Ардалиону, — вeдь не ошибаюсь я, вeдь у вас дeйствительно есть такой натюрморт, — трубка и двe розы?»

Он издал звук, который неразборчивые в средствах романисты изображают так: «Гм».

«Нeту. Вы что-то путаете синьор».

«Мое первое, — сказала Лида, лежа с закрытыми глазами, — мое первое — большая и неприятная группа людей, мое второе… мое второе — звeрь по-французски, — а мое цeлое — такой маляр».

«Не обращайте на нее внимания, — сказал Ардалион. — А насчет трубки и роз, — нeт, не помню, — впрочем, посмотрите сами».

Его произведения висeли по стeнам, валялись на столe, громоздились в углу в пыльных папках. Все вообще было покрыто сeрым пушком пыли. Я посмотрeл на грязные фиолетовые пятна акварелей, брезгливо перебрал нeсколько жирных листов, лежавших на валком стулe.

«Во-первых „орда“ пишется через „о“, — сказал Ардалион. — Изволили спутать с арбой».

Я вышел из комнаты и направился к хозяйкe в столовую. Хозяйка, старуха, похожая на сову, сидeла у окна, на ступень выше пола, в готическом креслe и штопала чулок на грибe. «Посмотрeть на картины», — сказал я.

«Прошу вас», — отвeтила она милостиво.

Справа от буфета висeло как раз то, что я искал, — но оказалось, что это не совсeм двe розы и не совсeм трубка, а два больших персика и стеклянная пепельница.

Вернулся я в сильнeйшем раздражении.

«Ну что, — спросил Ардалион, — нашли?»

Я покачал головой. Лида уже была в платьe и приглаживала перед зеркалом волосы грязнeйшей Ардалионовой щеткой.

«Главное, — ничего такого не eла», — сказала она, суживая по привычкe нос.

«Просто газы, — замeтил Ардалион. — Погодите, господа, я выйду с вами вмeстe, — только одeнусь. Отвернись, Лидуша».

Он был в заплатанном, испачканном краской малярском балахонe почти до пят. Снял его. Внизу были кальсоны, — больше ничего. Я ненавижу неряшливость и нечистоплотность. Ей Богу, Феликс был как-то чище его. Лида глядeла в окно и напeвала, дурно произнося нeмецкие слова, уже успeвшую выйти из моды пeсенку. Ардалион бродил по комнатe, одeваясь по мeрe того, как находил — в самых неожиданных мeстах — разные части своего туалета.